Изморятся, бывало, словно на барщине. А никому уж столько дела тогда не бывало, как Арине Ивановне. Еще недели за две ее в город туряют: то одно забыли, то другое вспомнили, а там уж ей дома беда начинается. Только она утром глаза откроет, уж ей поваренок из двери чашку просовывает: "Пожалуйте муки!" Выглядывает птичница; молочница тоненько покашливает, чтобы не очень рассердить…
"Ох, нет на вас пропасти! — кричит Арина Ивановна. — И богу-то помолиться не дадут порядком!" Наскоро перекрестится, накинет платок на плечи, и целый день бегать ей, да хлопотать, да сердиться… Господа тревожились, да и веселились, а Арине Ивановне на званых-то обедах, надо думать, ей не очень весело бывало: сидит она себе в самом конце стола в своем чепчике с желтыми лентами, и никто на нее и не глянет, никто с ней не заговорит, нешто воды налить попросит…
Присмиреет она тогда и словно запечалится, задумается… а гости так и жужжат около нее за столом.
Пиры у господ за пирами, а тут глядь — денег нету. Вот сядут тогда они в гостиной и сидят, приуныли. Один в окошко глядит, другой в другое; "ах-ах-ха-х!" — ахают. А прошла беда, продали или заложили деревеньку, денежки зазвенели опять, и опять обеды званые, гости нахлынули, пир горой, и весело живется, и хорошо им.
На эти пиры, на угощения много деревень с рук сплыло… И Тростино мое родное.
Кажись, ведь ни роду, ни племени там у меня, да и ни лица-то знакомого, а жалко-жалко было, и слезно я плакала, и живей мне былое время припоминалось…
— Игрушечка, о чем ты плачешь? — спрашивает барышня. — Полно оглядываться, не бойся никого, говори!
А я оглядываюсь, не слушает ли где Арина Ивановна.
— Скажи, о чем плачешь?
— Так, — говорю.
— Игрушечка, милая, скажи мне, какое твое горе? — говорит, а сама мне ручку на плечо положила и в лицо мне заглядывает.
— Ах барышня, барышня! — отвечаю. — И на что вам знать, что мое за горе!
— На то знать, что мне тебя очень жалко, Игрушечка! — говорит.
Я на нее поглядела. Глаза у ней такие тихие, и личико отуманилось.
— Барышня, милочка! продали Тростино!
— Какое Тростино, Игрушечка?
Она и не знает. Вот я ей рассказываю, и жалуюсь, и плачу, а она все мне: "Говори, говори, Игрушечка!" — Да что ж больше говорить? Я все надеялась, все ждала, авось когда поедут господа в Тростино, — хоть гляну да вспомню былое, — а теперь продано, не видать мне его и не слыхать об нем!
— На что продали Тростино, Игрушечка? Ты не знаешь?
— На пиры деньги понадобились, то и продали, — отвечаю. — Так я в девичьей слышала, толковали. Кто-то в нашей избушке жить теперь будет!
Хоть Арина Ивановна дразнит меня, бывало, что избушка наша давным-давно завалилась, я хоть часто плакала от ее слов, а все не верила ей. Мне казалось, что и ветшать-то избушке той не приходится. А барышня слушает мои речи да задумалась, задумалась. Сидела она на ковре, ручкой головку подперла, и в каких-то мыслях тихих и важных.
— О чем, барышня, вы задумалися? — спрашиваю.
— Так, обо всем, Игрушечка.
— Да о чем же обо всем?
— Да так, — отвечает, — как это все на свете делается!
— Да что?
— Игрушечка, — говорит, — ты замечаешь ли, что когда одни плачут, другие смеются; одни говорят одно, а другие опять совсем другое… Вот ты плачешь, что Тростино продали, а мама и папа всегда в радости, когда деньги получают… а, Игрушечка? — Да вдруг в тревоге такой ко мне:— Да нельзя разве, чтобы все веселы были? Нельзя, Игрушечка?
— Видно, нельзя, — говорю.
— Отчего ж?
— Да не бывает так… вот ведь и мы с вами, все мы вместе, а мысли у нас разные приходят…
— Да отчего ж так? отчего?
Я что сказать ей не знаю…
Тут Арина Ивановна шасть в детскую, мы смолкли.
— О чем щебетать изволили, сокровище мое? — спрашивает у барышни. — Уж не сердитесь ли, мой голубчик? щечки-то у вас горят.
Барышня ей ни слова в ответ и отошла от нее.
— Да что ж это вы от меня таитесь, голубчик мой, от своей Арины Ивановны-то?
Скажите, скажите!
— Арина Ивановна! я вам не хочу ничего говорить, — ответила ей барышня и строго так-то на нее глядит и прямо, что смешалась Арина Ивановна. Не прибрала, что сказать, что сделать, да на меня напустилася:
— Погоди, погоди ты, змейка! — грозится. — Я вот барыне все скажу; я тебя на свежую воду выведу, погоди!
И побежала к барыне.
— Барышня, — говорю: — что мне делать? Нажалуется на меня Арина Ивановна.
— Не бойся, Игрушечка, я за тебя заступлюсь.
Двери отворяются, барышня еще мне кивнула — не бойся. Вошла барыня, за нею барин, и сели по креслам и слотрят на барышню и на меня, а Арина Ивановна из-за дверей головку выставляет, точно змея жальце свое. Господа поглядели, поглядели и спрашивают у барышни:
— Зиночка! что такое было? О чем ты с Игрушечкой говорила? Поди ближе и скажи маме.
— Говорили, что одни люди плачут, а другие люди веселы.
— Что, дружочек?
Удивилась очень барыня, и барин во все глаза глядит, а барышня опять:
— Что одни люди смеются, а другие в слезах.
Барыня с барином переглянулись, и оба на барышню посмотрели.
— Ну, скажи, мама, — заговорила барышня, — скажи мне, отчего это так на свете?
Вскочила она к барыне на колени, обнимает, и прижимается к ней, и в глаза ей глядит — ждет слова, от нее заветного, а барыня ей в ответ:
— Умные дети, мой дружочек, никогда не плачут.
— А бывает же скучно, мама, и умным, бывает чего-то больно, будто и скучно…
А барыня:
— Умные дети, дружочек мой, всегда веселы.
— Ах, боже мой, какая ты, мама! Ну, глупые скучают, плачут — разве уж тебе их совсем и не жалко?
— Глупых детей наказывают, Зиночка, — отозвался барин, взявши себя за подбородок, — и они сейчас умнеют…
— Да Зиночка у нас умница, — говорит барыня, — она никогда у нас не скучает, никогда не плачет. Это какой-то мужичок иногда приходит, под окном у нее плачет, а Зиночка умница.
Поднялись и пошли себе. Выходя, говорит барыня Арине Ивановне:
— Вы напугали меня, Арина Ивановна, я думала бог знает что такое, а вышло пустяки такие, что даже и понять-то трудно.
— Да вы напрасно Игрушечку не изволили допытать…
— Полноте, Арина Ивановна, пусть себе болтают что хотят. Зиночка у нас умница!
Зиночка умница! — к барышне опять обращается барыня…