Настал полдень тихий, знойный. Татары, выехав из-под выстрелов крепостных орудий, стояли густыми толпами; над чистым полем плавал в небе большой коршун; распустив широкие крылья, вытянув ноги, вооруженные острыми когтями, медленно спускался он на трупы и, торопливо откидываясь в сторону, будто нехотя подымался кверху, когда раненый татарин быстро взмахивал руками. По полю труском бежала какая-то пестрая собака, опустив хвост, повеся голову и длинный высунутый язык; усталая, остановилась она перед трупами, кругом понюхала поле, завыла и, поджав хвост, бросилась бежать со всех ног. Полковник, отирая потные глаза, посмотривал на север — на севере никого не было — только чистая степь, раскаленная полуденным солнцем, да по степи, словно бегущие стада белых овец, мелькал порою жаркий пар на далеком горизонте.
Герцик советовал полковнику сделать вылазку; полковник не соглашался, ожидая скорой помощи.
— На что вам, к чему вам помощь, когда вы сами великий лыцарь? — говорил Герцик. — Придет помощь, вы разобьете татар и все скажут: не сам разбил полковник Иван, люди помогли, еще, пожалуй, запоют песню, бабскую песню:
Ой не сама пряла —
Кума помогала;
Дала куме миску пшена
И два куска сала...
Бабская песня, а запоют ее на ваш счет — и вам будет совестно, и придраться будет не за что.
— А хотел бы я послушать, кто запоет?
— Язык без костей! Любая баба запоет — что вы ей скажете! Эту песню давно поют, не стать вам, пане, запрещать ее! Запретите, еще хуже, неподобное скажут про вас, про храброго лыцаря; и в Прилуках, и в Миргороде будут петь песню, коли в нашем полку побоятся... Я вас люблю, пане мой, очень люблю . вот откуда берутся слова мои.
— Знаю, друже мой, знаю, братику Герцик, спасибо тебе; даст бог утихнет жар, я с ними переведаюсь, я докажу, что сам побью эту погань, без прилуцких дегтярей... хоть осторожность не мешает... А что запорожец?
— Сидит под караулом.
— И слава богу! Ты надоумил меня припрятать эту старую лисицу. Спасибо, брате, мне и в голову не пришло сначала, что это шпиг (лазутчик) от татар, наделали бы кисло во рту, если б оставили его на воле...
— Известно! Вы сами, пане, прежде об этом думали, да не хотели обижать лыцаря; вы сейчас и приказали, что думали...
— Экая голова у тебя, Герцик! — сказал самодовольный полковник. — Мысли мои даже знает...
— Я дрянь против вас, пане мой, а господь умудряет слепцов... И какую историю выдумал этот старик: будто покойница Марина — царство ей небесное — воскресла.
— Чудно и мне показалось это, да долг лыцарский не велел расспрашивать о бабе... А что, если она жива?
— О, боже ж мой! разве, пане, мертвые воскресают? Сам видел, как она взошла на подмостки, сам видел .. да я уже говорил вам.. всилу ушел из Сечи, и меня казнили б, если б нашли, так разлютовались эти неверы!
— Не говори так, Герцик, — грустно сказал полковник, — они христианские лыцари, а хитры бывают и люты, словно волки... Не думал я пережить моей Марины; не сдержал слова покойнице жене..
— Что с воза упало, то пропало, пане мой. Что ж, если б и осталась в живых Марина?
— Видит бог, я бы отдал ее за Алексея. Я и тогда хотел это сделать . да . бог его знает... как... Ну, да что говорить об этом! Выспрашивал ты вчера запорожца о моей дочке?
— Целый вечер . Да врет небылицы, старая лиса! Так, говорит, пришли, да и живут у меня — видимо путается в речах; он, живя на зимовнике, верно, не знал того, что вы знаете из письма кошевого и моих слов.. а выдумал сказку, для большего почету думал, что вы баба — оттого, что они всех нас, гетманцев, считают бабами — и расплачетесь при весточке о дочке и дадите ему волю делать что захочет для крымцев. Верно, получил от хана не один дукат...
— Так, так! Постой, собака! Управлюсь я с татарами, я научу его, как шутить с полковником Иваном. Что же он теперь? Ты его видел сегодня?
— Видел. Сильно загрустил, бьется об решетки, даже плачет...
— Пускай плачет, пускай плачет, от злости плачет! Понюхал пирога, да не удалось попробовать... А не худо бы и нам перекусить, Герцик.
Начало вечереть. Татары небольшими кучками стали разъезжать по полю перед крепостью; одна из них, побольше, подъехала довольно близко и окружила трупы товарищей; некоторые слезли с коней; казалось, хотели поднять и увезти мертвые тела. Гармаш прилег к пушке, приложил фитиль — и с крепостного вала грянул выстрел: ядро попало прямо в кучу; как живое серебро, разбрызнулись татары в стороны, оставя на месте еще нескольких товарищей и две длинные пики, воткнутые в землю, на пиках торчали только что отрубленные казачьи головы; кровь струилась по длинным древкам; вечерний ветерок покачивал их. в стороны и веял черными чубами...
— На коней, хлопцы! — сказал полковник, заскрежетав от злости зубами. — Вот я им! А где Гадюка?
— Готовит ужин для пана, — отвечал Герцик, — да позвольте, я поеду за вами. На что вам Гадюка? Ждать долго...
— Пожалуй! Что это у тебя за перышко на шапке?
— Заговор (талисман) от иули и стрелы и всякого оружия, — отвечал Герцик, выезжая рядом с полковником из крепостных ворот.
Быстро понеслись казаки врассыпную на крымцев, и в минуту по всему полю завязалась жаркая схватка. Человек десять татар скакали прямо на полковника. Полковник с Герциком скакал на них. Шагах в двадцати от крымцев полковник выхватил из кобуры пистолет, спустил курок — вспышка; другой пистолет тоже не выстрелил; брося и этот на землю, полковник поднял руку, вооруженную тяжелою кривою саблей, сверкавшею в воздухе, как светлый рог молодого месяца, но в ту минуту две стрелы впились ему в грудь; полковник зашатался на седле, опустил поднятую саблю, а татары, схватя за поводье его лошадь и лошадь Герцика, поскакали в степь. Казаки бросились выручать своего начальника; но их было мало, а крымцы прибавлялись с каждою минутой, били казаков и теснили к крепости. Вдруг страшный вопль огласил поле: из крепости скакал чудный воин, на неоседланной и невзнузданяой дикой лошади; быстро летел он, схватя ее за гриву и поворачивая жилистою рукою во все стороны, словно поводами; голова без шапки, нестриженая, небритая, нечесаная, ноги обнажены до колен, руки до локтей, в правой руке поднят тяжелый топор.