— А что ж? — спросит.
— Ах, боже ты мой! — ахнет сестрица.— Вот уж, кто нового не видал, тот и ветоши рад!
И по хозяйству после всем недовольна.
А Сергеевна утешалась.
— Живи, живи, дитятко! — приговаривала.— Живи, коли живется! Будет чем жизнь помянуть!
Все, думали, слажено. Ждали только, что вот он посватается или в петровки, или после Петрова дня. И уж Федосья Павловна порешила, чтобы свадьбу не откладывать — сыграть поскорей, и все уж к свадьбе готовили. Обе тетеньки уж у нас это время живмя жили.
Вот и петровки пришли. Приехал он к нам, обедал и ночевать остался.
Только ранним утром шум, крик, вопль. Господи! Света преставление!.
Выскочила Федосья Павловна неумойкой, в одной кацавейке, кричит:
— Лошадей, лошадей ему запрягать! Лошадей ему подавать!
А сама прямо к Андрею Андреевичу в комнату стучит. Он приотворил дверь да из двери:
— Несчастие? Пожар? — спрашивает. А она ему в ответ плечом в дверь: так его и откинула…
— Извольте-ка, батюшка, восвояси убираться подобру-поздорову!
Он еще не прибрался совсем: с гребешочком в руках перед нею стоит, удивляется:
— Да что же такое!
— Чтобы вы не были и не показывались в этом доме! Попробуйте-ка наведаться: ног, батюшка, не унесете!
Вспыхнул он маленько… да сейчас рассудил: чего горячиться? Как бы там ни было, пускай беснуются, а я не стану!
Вышел, сел и уехал со двора.
Весь дом внедомеке, все переполошились. На старшую сестрицу Федосья Павловна грозою; Марья Павловна заступается… Кричат-то, кричат обе!. Старшая, кажись, тоже ничего не понимает.
В тревоге, в испуге вбежала Анна Михайловна.
— Благодари родную сестрицу, поддоброхотила она тебе! И тетеньке поклонись! — толкает ее Федосья Павловна.— Обеим поклонись.
Тут и объясняется, что Андрей-то Андреевич за старшую барышню посватался.
Как уверили в том, вразумили Анну Михайловну, она так и грянулась об пол. Без памяти вынесли.
Содом какой у нас поднялся! Не доведи господи никому попасть! Вздохнули мы повольней, как тетеньки уехали, а то уж невмочь приходилося. Даже барышня старшая раз плакала.
А Анна Михайловна лежит в своей горенке. Не больна, да хуже всякой больной: как-то словно разбилась она вся.
Покуда Сергеевна у нас была, то поплачет, бывало, над ней; только уж она и с Сергеевной ни слова об нем, ни слова. Просили мы Сергеевну:
— Утешьте вы Анну Михайловну, успокойте!
— Живое горе бередить не надо,— ответила. Сама старушка крепко затужила.
— От судьбы своей не уйдешь,— приговаривала,— в чистом ли поле, в темном ли лесе — найдет свое. И живи, бедный человек, и терпи, а там и в могилку: и отдохнешь, заснешь. А что кручиною возьмешь? Что слезами поможешь? Плачь и сокрушайся себе в утеху, а судьба судьбой…
Говорила это старушка и плакала сама.
Крепко ей от нас уезжать не хотелось. А отъезжая, наказывала:
— Не тревожьте вы ее ничем: не подходите, не спрашивайте.
Знала она, что тяжело, видно, ей всякое слово.
Через сколько уж время, старшая сестрица, между прочими речами, говорит Анне Михайловне:
— Я и до сих пор ничего тут не понимаю… Он мне самой ничего не сказал.
Так она жалко застонала, что Любовь Михайловна хоть плечиками пожала на нее, а сейчас смолкла.
А Андрей Андреич ни сном ни духом виноват не был. Все обман. Все дело рук Марьи Павловны.
Как женился он,— а женился он той же осенью,— мы настоящее дело-то все тогда и узнали; сама Марья Павловна захотела похвалиться.
— Я,— говорит,— уж совсем не знала, что тогда делать. Хожу по саду ввечеру, отчаянная… Все кончено, всему конец: за Анночку он посватается… И вдруг, будто божеское осенение на меня: "Обману я, скажу-ка, что он за Любочку сватается! Федосья-то Павловна и ярости своей всему поверит…" И точно, все, как нельзя лучше, вышло!
Как услышала это Федосья Павловна, голос от гневу потеряла. Хочет вскрикнуть — голосу нету! Так с той поры и пропал голос, а какой звонкий был. И разные с ней обмороки тут, и всякие обмирания. Сама Марья Павловна оторопела, ускользнула и заперлась в своей комнате.
— Напой, Любочка, напой ее липовым цветом! — говорит Любовь Михайловне.
Любовь Михайловна этою вестью и сама что-то была словно уколота.
А у горькой Анны Михайловны только губки побелели крошечку, как услышала.
Тут нашей старшей барышне замужество. Пришел полк в наш город. Стала она ездить туда чаще да чаще. Там, глядим, к нам полковник пожаловал. Этакий дородный, пучеглазый, лет уж за сорок человек, что, кажись, ему бы только на именинах пировать, да за здоровье пить, а не по летам зазнобчив был. Уж такой зазнобчивый, что боже упаси! И все он барышне признавался: "Я,— говорит,— я для любви рожден!"
Она этак улыбнется ему; дескать, очень хорошо это.
"Я,— признается все,— человек теперь горемычный; сижу иногда в нежных мыслях и что вижу перед собой? Усач какой-нибудь ощетинится, стоит с докладом". Честил это, видно, своих капитанов разных и майоров.
Этак все рассказывал, рассказывал, да раз на колени перед ней со всех ног: "Ваше имя Любовь, как могу я устоять? Осчастливьте! А то,— заверяет,— я погибну! Не хочу ни чинов, ни почестей добиваться; так и умру полковником!"
Ну, она: "Боже мой! Зачем умирать?" Я, мол, вас осчастливлю. И тут же они кольцами обменялись. А приданое у ней уже давно было заготовлено,— так через две недели и свадьбу сыграли.
Обед задали пышный. Весь полк накормили и напоили.
И всех зазнобила молодая хозяйка. Веселая да ловкая — хороша была! Сам полковник-то словно в уме тронулся от счастия своего: вынет это платок из кармана, встряхнет и опять спрячет; или ни с того, ни с сего возьмет полный стакан воды и за окошко выльет. Даже генерал, важный человек, суровый, все будто наказать кого собирается, и тот загляделся на молодую.
— Ваше превосходительство!— кто-то его окликнул.
— Что мое превосходительство! — говорит и рукой махнул: так позавидовал!
Переехала полковница молодая в город на житье. Отпала охота у тетенек нас проведывать. Одна в доме осталась Анна Михайловна.
Сергеевна скоро померла. Да и Анна Михайловна пожила недолгий век: с того дня так и не поправлялась.
Об Андрее Андреевиче не поминала она никогда, а в душе повсегда его имела. Знала, что уж женат, и все об нем гадала. Напоследок вся гаданьям тем и предалася, жила ими. И гадает о нем, бывало,— выйдет ли ему бубновая радость, веселая дорога, она задумывается: какая ему радость? Куда ему дорога веселая? Выйдет ему пиковый удар, она пуще еще тревожится: какой это удар ему?